Товарищ мой был очень раздражен, и потому я не противоречил ему, да, признаюсь, и противоречить-то было нечему.
– Во всех классах общества, конечно, есть люди хорошие, – продолжал он, – но если у нас встречаются люди в полном и благородном значении этого слова – с значением, с убеждением, с мыслию, – серьезные, дельные, самостоятельные люди, так они выходят из тех бедных классов, которые каждый шаг в жизни, чуть не с колыбели, принуждены брать с бою… А от нас ждать, кажется, нечего… Впрочем, я решился сделать последнюю попытку над собою: победить в себе лень, побороть пустоту и заставить себя заняться чем-нибудь серьезно. Мне давно предлагают такого рода место, на котором я могу быть, кажется, полезен. И теперь мне ничего более не остается, как отдать всего себя служебной деятельности. Что из этого выйдет, я не знаю, – но попробую… Как ты думаешь? – спросил он меня после минуты молчания.
– Это прекрасно, – отвечал я, – попробуй. Надобно же испытать самого себя. Сложить руки и целый век стонать о своем бессилии, о своей неспособности – глупо и стыдно.
– Решено! С этой минуты я перерождаюсь!.. – произнес он с увлечением, – ты не поверишь, как иногда мне мучительно хочется дела, я ищу его – и оно, как клад, мне не дается, да если бы и далось, то в первое время я еще, мне кажется, не знал бы, как за него взяться. Все-таки надобно воспользоваться первым предстоящим случаем, а этот случай – именно место, которое предлагают мне.
Таким образом толкуя, мы просидели далеко за полночь. Товарищ мой несколько развеселился и, как человек увлекающийся, очень много фантазировал о предстоящей ему служебной деятельности.
Когда я уходил от него, он, провожая меня и улыбаясь, с грустным и горьким юмором, сказал:
– Ты скоро не узнаешь меня. Я в самом деле превращусь если не в дельного и серьезного человека, то в дельного и серьезного чиновника!.. А Ольга-то Петровна?.. – прибавил он через минуту, качая головою, – она уж жена Пивоварова!.. Черт знает, к этой мысли нет возможности привыкнуть!.. Ну прощай, до свидания…
Он как-то быстро и круто повернулся и захлопнул дверью.
Первое время после женитьбы я очень часто видел Пивоварова в ложе итальянской оперы, и всякий раз в этой ложе появлялся князь Ртищев и просиживал там очень долго. Хозяин ложи предоставлял ему обыкновенно место впереди возле своей жены, а сам садился сзади, очень довольный тем, что весь Петербург видит, как он близок с князем. Об этой близости его с князем Петербург, точно, начинал поговаривать очень громко. Разные значительные лица при встрече с князем, благосклонно улыбаясь, спрашивали его:
– Ну что, любезный друг, как дела идут – хорошо? – и князь, почтительно наклонив голову, как будто не понимая вопроса, возражал улыбаясь:
– Какие дела? – стараясь смягчить несколько свой густой бас перед значительными лицами.
– Еще прикидывается! – замечали благосклонно значительные лица, – а! каков?.. А вот мы насплетничаем на тебя твоей жене…
Я забыл сказать, что князь уже давно был женат и даже был отец семейства.
– Не беспокойся, любезный друг, – продолжали значительные лица, – мы постараемся быть скромными, а у тебя вкус не дурен, надо отдать тебе справедливость. C'est une tres jolie femme et tout a fait distinguee… Откуда взялась этакая из купчих! это странно!..
Однажды я сидел в опере рядом с моим товарищем. Впереди нас вертелся в антракте изнеженный офицерик-фат, тот самый, с которым мы обедали некогда в ресторане. Он разговаривал с каким-то штатским фатом.
– Une jolie personne! – говорил ломаясь штатский, смотря в бинокль на ложу Пивоварова, – кто это такая?
– Где? – спросил офицерик.
– Вот эта дама, в ложе у которой князь Ртищев.
– А-а!.. как будто ты не знаешь? Это жена Пивоварова. Ртищев в связи с нею: это уж весь город знает.
Товарищ мой побледнел.
– Я тебе не советую повторять этого, – сказал он, обращаясь к офицерику, – это ложь самая глупая, нелепая и бесстыдная, и если бы я услышал это от самого Ртищева, я и ему сказал бы, что он лжец и хвастун. Во всяком случае, распространять мерзкие городские сплетни и позорить женщину – неблагородно.
– Mais pardon, pardon, – забормотал офицер, – я говорю то, что все, может быть, это и несправедливо, но…
– Но, – перебил мой товарищ, – я этого не позволю никому говорить при мне, потому что я знаю эту женщину и вполне убежден, что это клевета.
Смущенный офицерик повертелся, пробормотал еще несколько pardon и удалился.
– Скажите пожалуйста, что это сделалось с Сашей? – сказал он мне, останавливая меня при выходе из театра, – из веселого, доброго малого он превратился в какого-то мрачного чудака, избегает порядочного общества, удаляется от всех нас, придирается к каждому слову, говорит неприятные вещи… Вы понимаете, что если бы не наша старая связь, не эта короткость, которая всегда существовала между нами, – я не позволил бы ему говорить мне так резко и еще при других! Я ему прощаю только потому, что я все-таки люблю его, что он наш старый приятель… Вы понимаете…
– Понимаю, – отвечал я, – «нет, ты простил бы всякому, любезный друг, – подумал я, – потому что ты жалкий, изнеженный франт и трус…»
Впрочем, не один этот офицер, а многие из прежних приятелей моего товарища начинали отзываться об нем неблагосклонно. Из этого я заключил, что он не шутя начинает делаться серьезнее. Он занял то место, о котором говорил мне, и отдался своему новому служебному поприщу с жаром и увлечением, по сознанию самых дельных из своих сослуживцев. К изумлению не только своих прежних приятелей, но вообще всех обычных посетителей публичных увеселений, между которыми он пользовался большою популярностью, он перестал появляться в театрах, в маскарадах, в ресторанах и на увеселительных сходбищах. Сожаление и удивление его прежних приятелей скоро перешло в равнодушие и наконец почти в презренье к нему. «Он сделался совсем чиновником», – говорили об нем эти господа с гримасой.